Основная нить · исправленный разбор главы 14
Кризис был один. Миры рушились по-разному
Полная карта «Кризисных десятилетий» Хобсбаума: почему после 1973 года первый, второй и третий мир оказались внутри общего перелома, но пережили его как три разные истории
Вот контрольная карта главы целиком. Она сразу исправляет главный дефект прошлого урока: вопрос о власти и масштабе государства у Хобсбаума действительно есть, но это финал пятого раздела, а не ключ, которым следует переписать всё предыдущее. Сначала автор проводит нас через разные миры кризиса. Только затем спрашивает, какой институт вообще способен ими управлять.
I. Не новая Великая депрессия — и оттого труднее распознаваемый кризис
«История двадцати лет после 1973 года — это история мира, который потерял ориентиры и соскользнул в нестабильность и кризис».
Первые годы после нефтяного шока продолжали называть рецессией. Слово «депрессия» напоминало 1930-е и почти табуировалось: казалось, что произнести его — значит вызвать старую катастрофу. Но сходство было обманчивым. В 1973–1975 годах производство развитых стран резко упало, однако мировая экономика не развалилась. Богатые капиталистические страны к началу 1990-х производили гораздо больше, международная торговля снова ускорилась, а Восточная Азия переживала промышленный взлёт.
И всё же вернулось то, что Золотой век будто бы отменил: длительная безработица, нищета посреди богатых городов, бездомность, резкий рост неравенства и страх перед будущим. В Африке, Западной Азии и Латинской Америке доход на душу населения стагнировал или падал. После 1989 года бывший социалистический блок испытал уже настоящий хозяйственный обвал. Один мировой период одновременно выглядел умеренным замедлением из Парижа, депрессией из Лимы, катастрофой из Москвы и бумом из Сеула.
Поэтому слово «кризис» у Хобсбаума обозначает не одну кривую ВВП. Распался порядок ожиданий. В Золотом веке правительства, бизнес и труд знали пусть спорную, но рабочую схему: рост производительности даёт прибыль, занятость, повышение зарплат и ресурсы государству благосостояния. Теперь экономика могла расти, не восстанавливая этот общественный контракт.
Почему старые стабилизаторы не спасли
Парадокс усиливался тем, что технически экономика стала устойчивее. Производство «точно в срок», компьютеры, транспорт и связь уменьшали старые товарные циклы. Огромная доля государственных расходов и социальных выплат автоматически поддерживала спрос. Но эти стабилизаторы смягчали падение, не возвращая утраченную модель развития. Они могли оплачивать безработицу, но не обязательно создавать прежний тип работы.
Правительства 1970-х сначала покупали время: применяли кейнсианские рецепты и брали займы, ожидая возвращения нормальности. Альтернативу предложили Хайек, Фридман и неолибералы: инфляция и застой якобы доказывали, что государственное управление, профсоюзы и социальные обязательства сами мешают рынку. Спор был нравственным не меньше, чем экономическим. С одной стороны — равенство, солидарность и полная занятость; с другой — собственность, индивидуальная свобода и рынок как высший распределитель.
Хобсбаум не выдаёт ни одной стороне чистую победу. Социал-демократический компромисс перестал легко совмещать прибыль, зарплаты и социальные расходы. Но и рыночные победители действовали совсем не по собственной теологии: Рейган выходил из спада огромным дефицитом и военными расходами, то есть вполне кейнсианским толчком. Китай после падения СССР рос быстрее всех, не подтверждая простую формулу «меньше государства — больше роста».
II. Первый мир: машина роста начала выбрасывать своих операторов
Экономический цикл совпал со структурным переворотом. Технологии и глобализация позволяли увеличивать выпуск с меньшим числом работников. Раньше считалось, что новые отрасли автоматически создадут больше рабочих мест, чем машины уничтожат. Во время Золотого века это выглядело правдой. В кризисные десятилетия производительность продолжила расти, а промышленная занятость стала исчезать даже в расширяющихся отраслях.
Рабочие места, потерянные в рецессию, уже не обязательно возвращались при подъёме. Работодатель использовал спад как повод заменить людей машинами, упростить операции или перенести производство туда, где труд дешевле. Хобсбаум формулирует трагедию жёстко: человеческие существа стали нужны производству меньше и как работники, и — в условиях бедности — как покупатели. Но политическая жизнь всё ещё была устроена вокруг общества массового труда.
Цена была не только денежной. Длительная безработица разрывала привычные биографии, делала молодёжь посторонней по отношению к «защищённым» старшим, усиливала одиночество, ярость, преступность и поиск виноватых. Общество становилось богаче по сумме благ и менее безопасным как место жизни. Социальное государство задерживало удар, поэтому взрыв оказался слабее, чем мог бы быть, но его бюджеты всё сильнее сжимались между растущими выплатами и замедлившимися доходами.
Как экономическая трещина стала политической
Старые социал-демократические партии теряли сразу инструмент и социальную базу. Национальное правительство хуже защищало зарплату от международной конкуренции. Сам рабочий класс распадался на группы с разными интересами: защищённые и временные; старые профсоюзные отрасли и новые сервисы; занятые и вытесненные в «низший слой». Молодые и образованные сторонники уходили в экологические, женские и другие новые движения.
Освободившееся место занимала не единая новая идеология, а пёстрый набор сил: зелёные, сепаратисты, ксенофобские правые, персоналистские популисты. Их общей силой был отказ от «старой политики». Особенно опасной Хобсбаум считал смесь яркого лидера, демагогии и враждебности к чужакам. Когда универсальное обещание гражданства перестаёт работать, политика предлагает более дешёвую компенсацию: хотя бы сузить круг настоящих «своих».
III. Второй мир: кризис, который долго не мог проявиться
Социалистический мир не стоял вне общего перелома. Уже с середины 1960-х централизованная плановая система нуждалась в реформе, а в 1970-е появились признаки регресса. СССР вышел на мировой рынок зерна, нефтяные шоки связали его с глобальной ценовой конъюнктурой, и «социалистический лагерь» перестал быть самодостаточной хозяйственной зоной.
Но политическая негибкость сначала скрывала кризис, а потом сделала его обвальным. В Китае перемена стала возможна после смерти Мао, в СССР — после Брежнева. Когда советская система рухнула, исчезла не только власть партии, но и внутренняя сеть разделения труда: заводы, регионы и целые страны были настроены друг на друга, а не на мировой рынок. Они внезапно оказались отдельными игроками в игре, к которой не были приспособлены. Даже Финляндию ударил разрыв с советской экономикой; объединение сравнительно небольшой ГДР создало огромную нагрузку для Германии.
И здесь Хобсбаум вводит неожиданную симметрию. На Западе динамичный капитализм сильнее разъедал социальную ткань ещё до политического кризиса. На Востоке консервативный коммунизм сохранял привычки, образование, культурные ритуалы и относительную бытовую безопасность — не потому, что был свободнее или человечнее, а потому, что изолировал общество от части капиталистических преобразований. Его социальная ткань распалась после краха государства, а не подготовила этот крах заранее.
Фраза «парадокс коммунизма у власти состоял в том, что он был консервативен» здесь несущая. Режим, родившийся для тотальной переделки общества, замораживал всё, что сам не решил менять. Это давало устойчивость и одновременно накапливало несовместимость с новым миром.
IV. Третий мир: общий долг, совершенно разные будущие
Хобсбаум начинает раздел с запрета на удобное обобщение. Южная Корея почти полностью обеспечила население телевизорами и стремительно индустриализировалась. В Перу более половины населения оказалось за чертой бедности. Сомали, Ангола и Либерия двигались к распаду государств. Индия переживала напряжение роста и преобразования, а не простое падение. «Третий мир» уже не описывал одну траекторию.
Почти общей была задолженность. В 1970 году лишь двенадцать развивающихся стран имели долг свыше миллиарда долларов; к 1990-му двадцать четыре страны задолжали больше собственного годового продукта. Нефтедоллары 1970-х банки охотно раздавали заёмщикам. Когда в начале 1980-х Мексика и другие латиноамериканские гиганты перестали справляться с выплатами, под угрозой оказался уже западный банковский сектор. Должников разделили, долги перенесли, банки получили время списать потери — богатый центр спас собственную систему, а обслуживание долга осталось на периферии.
Одновременно капитал выбирал очень узкий круг привлекательных мест: Китай, Таиланд, Малайзию, Индонезию, Мексику, Бразилию, Аргентину. Большая часть бедных стран перестала быть интересна даже как объект эксплуатации в старом смысле. Она выпадала из поля инвестиций. После распада социализма похожая опасность возникла от Триеста до Владивостока: ресурсные зоны притягивали деньги, остальные оставались «на собственное жалкое попечение».
Главный итог кризисных десятилетий для Хобсбаума — расширение разрыва между богатыми и бедными странами. Но важно не превратить это в картину единой периферии. Восточноазиатский рывок доказывал, что включение в мировой рынок могло поддержать индустриализацию; долговая Латинская Америка и списанная со счетов часть Африки показывали, что то же мировое хозяйство распределяло возможность развития крайне избирательно.
V. Когда универсальная политика слабеет, маленькая нация кажется убежищем
Только теперь глава приходит к мысли, которую прежний урок сделал всей главой. Транснациональные корпорации, валютные рынки и глобальные медиа действовали поверх границ. Профсоюзы, парламенты, общественное вещание, налоги, школы и медицина оставались привязаны к территории. Государство отвечало за последствия процессов, которыми контролировало всё меньшую долю.
Парадоксально, это сопровождалось модой на дробление государств. Сепаратистские движения усиливались в Британии, Испании, Канаде, Бельгии, Югославии; после краха коммунизма возникло множество новых национальных государств. Они были ещё слабее перед глобальной экономикой, но другого готового языка суверенитета не существовало. XX век приучил: если группа хочет признания и защиты, ей нужен кусок территории, флаг и аппарат государства.
Хобсбаум отличает старый национализм XIX века от нового национализма идентичности. Старый претендовал на универсальную государственную программу и обычно стремился объединять население. Новый чаще обещал право отдельной группе не делить ресурсы, статус и символическое признание с соседями. Он был эмоциональной реакцией на неуправляемые перемены, но слабой программой управления ими. Мир всё равно перемешивали миграция, города, техника и торговля.
Кто мог действовать выше государства
ООН оставалась клубом суверенных стран без собственной силы. Международных организаций становилось больше, но договоры были медленными и зависели от доброй воли государств. Реально усилились два других механизма.
Первый — добровольная передача власти наднациональному центру, прежде всего Европейскому сообществу. Его эффективность отчасти основывалась именно на дистанции от прямого демократического давления. Второй — МВФ, Всемирный банк и оформляющаяся «Группа семи». Долговой кризис дал им возможность связывать кредиты с приватизацией и рыночными реформами, в том числе когда эти рецепты плохо отвечали конкретной болезни страны.
Глава заканчивается без утешительного решения. Государство уже мало для масштаба проблем; международные институты либо бессильны, либо действенны именно потому, что слабо подотчётны тем, чью жизнь меняют. Впереди лежали два испытательных полигона: разрушенный бывший социалистический мир и социально взрывоопасная часть третьего мира.
Что на самом деле связывает всю главу
Не одна теория власти и не единый мировой спад. Связующая тема — исчезновение совпадения между экономическим изменением, социальной жизнью и институтами управления. В первом мире производство перестало гарантировать массовую роль в производстве. Во втором политическая оболочка мешала системе изменяться, пока не исчезла сама. В третьем мире доступ к капиталу всё сильнее определял, кто получит развитие, кто — условия кредиторов, а кто станет экономически лишним. На глобальном уровне причины вышли за границы, а ответственность осталась внутри них.
Отсюда и «потеря ориентиров». Старые карты не были просто ошибочными идеями в головах правителей. Они соответствовали прежним связкам: национальная экономика — национальное государство; промышленный рост — массовая занятость; план — мобилизационное развитие; суверенитет — способность выбирать курс. В кризисные десятилетия эти пары разошлись. Политика продолжала пользоваться знакомыми словами после исчезновения механизмов, которые делали их правдой.
Вопрос после главы целикомЕсли сравнить три мира Хобсбаума, где, по-твоему, кризис оказался глубже: там, где экономика продолжала расти, но разрушала социальную связность; там, где государство сохраняло связность, но блокировало адаптацию; или там, где право выбирать будущее ушло к кредиторам? По какому признаку ты это различаешь?
Источник и граница интерпретации
- Эрик Хобсбаум, «Эпоха крайностей: Короткий двадцатый век, 1914–1991», глава 14 «The Crisis Decades», разделы I–V. Для этого разбора глава прочитана целиком, а не по отдельным цитатам. Английское издание.
- Зелёные блоки «Ёжиково углубление» — моя интерпретация и перенос, а не пересказ позиции Хобсбаума.